Задумывались ли вы, что снится слепым людям
Вряд ли, но после этого вопроса вы, конечно, задумаетесь. Я избавлю вас от длительных поисков ответа: слепым людям снится ничего, пахнущее ничем и не издающее никаких звуков. Вот так.
Не то, чтобы это было проблемой, связанной с моей слепотой. Были и куда более важные. Но от отсутствия снов почему-то волновало меня сильнее прочих.
Я сидел на сырой земле, облокотившись спиной о церковную стену. Сегодня воскресенье, значит, прихожан будет больше, чем обычно. Зачем люди ходят в церковь? Что тянет их туда? Желание быть «чистыми» перед Богом? Влечет ли их туда красота церковных залов? Может слова молитв и песнопений, успокаивающих душу, подобно бальзамам, успокаивающим раны? Пока эти мысли лениво жужжали у меня в голове, подобно пчелам, люди продолжали идти в церковь и исчезали внутри. Казалось, пахнущие ладаном залы растворяли в себе толпы. И куда они все исчезали? К Богу ли? Или их души остались в этом великолепии храма?
Как бы там ни было – я в церкви лишний. Я не видел икон, не видел золотых куполов , подпирающих небо. Что уж и говорить о том, что я не мог увидеть и Бога?
Мрачные мысли отошли на второй план. Единственное, что сейчас имело значение – голод. Понимал, что просижу у церковной стены, ожидая милостыни, очень долго. Но, возможно, кто-то настолько сжалится надо мной, и в руках у меня вместо жалких двух монеток окажется что-то существенное?
От этих мыслей на душе становилось мерзко. Остатки гордости бунтовали, но голод давил на меня сильнее, чем нежелание смотреть пустыми глазами на толпу возле церкви. Казалось бы, откуда ей взяться, гордости? Она должна была исчезнуть вместе со зрением. Было бы не так мерзко.
Я откинулся и коснулся затылком стены церкви. По небу прокатился раскат грома и тут же торжественно зазвенел огромный церковный колокол, словно вторя ему. С неба (наверняка, небо было «серым», хоть я и понятия не имел, как это) медленно упали первые капли дождя. Одна из них ледяной змейкой заползла за шиворот моей потрёпанной рубахи. Я вздрогнул.
Дождь шелестел, заглушая шёпот толпы внутри церковного зала, а колокол звенел, словно безумный, в свою очередь, заглушая дождь. Я подумал о том, что служба будет длиться долго. Да и люди наверняка решат переждать ливень в укрытии. Значит, выйдут они не скоро, и милостыню никто не подаст. На секунду презрение к себе заглушило всё остальное. Я подставил лицо каплям дождя и почувствовал, как меня клонит в сон. Бороться со сном смысла я не видел. И сдался.
Темнота. Не такая, какая бывает в тёмных помещениях. Живая. Дышащая. Легко рвущаяся, как мокрая бумага. Ничего в этой темноте нет – ни огонька, ни вспышки. Даже звуков. Шорохов. Она не имеет запаха, не имеет вкуса, не имеет смысла. Но я чувствую, что могу разорвать эту темноту, как бумагу. Правда, чувствую. И я знаю, что эта темнота – противная, липкая, живая темнота – моё зрение. Мои глаза. Тот мир, который я вижу. Мир слепого.
Я проснулся, распахнул глаза, но увидел точно такую же темноту. Но она пахнет дождём и на ощупь, как шершавая стена старого церковного здания.
Это и был мой мир?
Я устало приподнялся. Судя по тишине, проповедь прочитана и люди покинули церковь. У себя на коленях я обнаруживаю три монетки, которые кто-то положил мне в руки, пока я спал. Я зажал их в кулаке и попытался подняться. Это давалось мне без труда – я сидел здесь очень часто и знал каждый выступ, за который можно уцепиться и встать. Правой рукой я нашарил на земле палку – крепкую ветвь ясеня, найденную мною в прошлом месяце возле реки. Кости хрустели, голова слегка болела. Впрочем, это неважно.
С секунду я стоял и пытался понять, куда мне идти. Дома у меня не было. Семьи и друзей – и подавно. Не было вообще никого.
Я сжимал в кулаке три монеты, в другой руке – палку. Находил ей путь, стремясь поскорее уйти куда-нибудь под крышу: дождь до сих пор не прекратился, и, если бы я, в скором времени, не оказался в относительной сухости, то непременно подхватил какую-нибудь хворь. А это совершенно лишнее.
Церковь находилась в самом центре нашей деревушки. Минут за десять – с учётом на мою слепоту – я мог дойти до рынка, купить на свои три монетки обгорелые хлебные корки (ими чаще всего я и питался), а уже на рынке найти кого-нибудь, кто пустил бы меня переждать дождь.
Заострённый конец палки то и дело натыкался на камни, путался в скользкой траве, булькал по лужам. Дождь продолжал идти. Несколько раз упав по дороге, я, наконец, добрался до рынка.
Рынок – одно из самых оживлённых мест. Он жил своей жизнью. Работал даже сейчас, под нещадными ударами ливня: кто-то прятал товар от дождя, кто-то покупал, кто-то продавал. В конце рынка находился трактир, и её хозяин оглушительным басом зазывал немногочисленных промокших покупателей погреться. Я услышал вдалеке смех дворовых мальчишек. Вздрогнул. Нужно бы не попадаться им на глаза. Слепцов вроде меня не жаловал никто, а уж они…
Я напряг слух. В нескольких шагах от меня приятный женский голос рассказывал кому-то о том, каким невероятно вкусным получился сегодняшний хлеб и как жаль, что из-за дождя нет покупателей, чтобы оценить его достоинства.
Мой рот наполнился слюной, и я двинулся на звук этого голоса. Матери у меня не было, но я почему-то подумал, что если бы она была, то голос её звучал бы именно так.
- Чем я могу помочь? – осведомился тот же самый женский голос, когда я добрался до прилавка.
Я молча показал на свои глаза, на монеты в кулаке, на рот и живот.
- Хоть корочку… Это всё, что у меня есть…
Приятный женский голос не отвечал. Я почувствовал, как меня накрывает паника: она презрительно рассмеётся, отбросит мои жалкие монеты и прогонит меня, я знаю, знаю, они все так делают, пожалуйста, не смейся, я уйду сам, я…
- Да ладно. Всё равно никто этот хлеб сегодня не купит, а ведь жалко – нынче он удался на славу. Завтра он уже таким не будет. Погоди.
Я почувствовал, как женщина отошла от прилавка. Не прошло и пяти секунд, как в моих руках оказалась целая булка. Тёплая, пахнущая домом, которого у меня никогда не было, с хрустящей корочкой…
Паника ушла, сменившись благодарностью.
- Спасибо вам...
Я услышал за спиной добродушный мужской смешок. Ещё один покупатель? Чья-то тёплая рука потрепала меня по голове.
- Ну, будет, не плачь, - густой, звучный голос. Давно такого не слышал. - А можно и мне вашего чудесного хлеба?
- Конечно, Валентин Феликсович, - в приятном женском голосе проскользнули нотки уважения. Кажется, этого доброго мужчину она знала не понаслышке.
Я, прижимая булку хлеба к груди, отошёл от прилавка. За спиной я слышал, как переговариваются Валентин Феликсович и добрая женщина, продавшая мне еду. В другой ситуации, я, возможно, и прислушался бы. Но сейчас все мои мысли занимала буханка хлеба: мягкого, пахучего, наверняка потрясающего на вкус. Я не мог ни о чём думать, кроме него, и, наверное, поэтому не сразу почувствовал, как в спину мне прилетел тяжёлый камень.
Боль и испуг вытеснили мысли о еде, хотя, казалось, это невозможно. Я слышал за спиной мальчишеский смех и слишком хорошо знал, что сейчас будет.
- Эй, Ванька, смотри! Да у этого слепого пса хлеб! Зуб даю, краденый! Маманя моя говорит, они, слепые, все воруют.
- Ага, ага! Ты погляди, рубаха какая! Эй, ты это на какой мусорной куче нашёл?
- А правду говорят, что он на улице ночует?..
- Да кому он нужен, чтобы в дом его пускать!..
Насмешки и обидные слова летели со всех сторон. Но это было не самое страшное. Куда страшнее, если полетят камни…
И они полетели.
Слева, справа, сзади, спереди. Даже, кажется, с небес вместо капель дождя на меня летел каменный град. Камни были небольшими, но, ловко запущенные умелыми руками беспризорников, били больно и метко. Один из камней попал в плечо. Рука онемела и я, слабо вскрикнув, схватился за неё, выронив драгоценный хлеб. Сквозь улюлюканье мальчишек я услышал тихий плеск. Хлеб упал в лужу.
Дрожа от боли и холода, я упал на колени и принялся хлопать рукой по луже и грязи в поисках буханки. Мои пальцы нашарили корочку, и только я хотел схватить её, как вдруг…
- Вань, хватай!
Цепкие руки выхватили хлеб из моих пальцев. Мальчишки побежали, не забыв напоследок рассмеяться и кинуть в меня ещё один мелкий камешек.
Я стоял на коленях среди огромной лужи, с неба на меня летели капли дождя, который, казалось, никогда не кончится, пока не смоет меня с лица земли. В этот момент мне отчаянно хотелось видеть. Видеть лицо этих мальчишек, видеть лужу, в которую упал мой шанс не умереть от голода, видеть…
Противный дождь продолжался.
- Сынок, ты в порядке?
Голос. Я уже слышал его где-то. Добрый, зычный бас. Мужчина, покупавший хлеб после меня?
Я почувствовал его руки на своих плечах. Меня потянули вверх. Тот же час я оказался на ногах – мокрый, обиженный на весь белый свет, заляпанный в грязи. Меня передёргивало от отвращения к самому себе.
Голод тем временем сжигал меня ничуть не хуже, чем презрение. Я вспомнил потрясающую доброту торговки и… расплакался, стоя посреди лужи перед незнакомым мне человеком.
- Ну будет тебе, ну… Перестань… Ты из-за хлеба? Вот, держи, мне не жалко…
Я почувствовал тепло рук мужчины и… тепло свежего хлеба в руках.
Сердце пропустило удар.
- Вы… Я вовсе не из-за этого. Заберите, пожалуйста, не стоит…
Мужчина не забрал хлеб назад. Он стоял и как будто ждал, когда я скажу, почему плачу.
- Понимаете… Я ведь даже их лиц… не… не видел…
Дождь хлынул с новой силой.
- А ты хотел бы… увидеть? – мужчина спрашивал осторожно, обдумывая каждое слово.
- Конечно…
- Я могу тебе помочь.
Дождь прекратился и я понял, что что-то изменилось.
Я не чувствую ничего.
Кто я? Зачем? Почему моим глазам так больно?
Тот мужчина с рынка. Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий, так? Я знаю, что он – епископ православной церкви. Хирург. Профессор. Духовный писатель. Он помог мне на рынке, а когда я сказал, что хочу увидеть лица мальчишек, причинивших мне боль, он сказал, что поможет мне. И сейчас он делает мне операцию. На моих глазах. Чтобы я смог видеть.
Валентин Феликсович работает в больнице, и в нашей деревне он оказался проездом. Я, наверное, могу считать это удачей, если не умру во время операции.
Валентин Феликсович безумно переживает за её исход. Даже сильнее, чем я.
Какой он хороший, всё-таки.
Так темно… теряю сознание.
После моей операции прошло два месяца.
Валентин Феликсович сказал, что я страдал от трахомы. Я не знал, что это за болезнь. Я вообще ничего не знал, кроме того, что она перечеркнула мою жизнь. Валентин Феликсович пытался что-то объяснить мне, но я ничего не понял из его объяснений, кроме того, что она, болезнь, ослепляет. Остальное для меня было неважно.
Жить я стал в доме, где остановился сам Валентин Феликсович. Из-за меня он задержался в нашей деревне и я чувствовал себя безумно виноватым, но к моей вине примешивалось и оглушительное – я бы сказал, ослепляющее- чувство благодарности.
Первые дни меня мучила адская боль в глазах, но я честно пытался игнорировать её. Ведь если это – цена за зрение, то я готов её заплатить.
Каждые три дня Валентин Феликсович делал мне перевязку. Он обматывал вокруг моей головы что-то, похожее на эластичную ленту и называл это «бинтами». Он просил меня не открывать глаз, когда снимал их. Я слушался его. Во всём.
Каждый раз во время перевязки мы разговаривали о пути к Богу, о медицине, о людях, о хлебе, о дожде. Валентин Феликсович изумлял меня. Никогда не встречал таких добрых, умных людей.
Однажды я спросил о его прошлом. История этого человека… поразила меня.
Прежде чем проявить себя в области медицины, он мечтал стать художником. Отчасти это объясняло его лёгкие, ласковые и тёплые руки.
Закончил он Киевскую художественную школу, а потом подал документы на медицинский факультет Киевского университета. Меня, не имевшего ровным счётом никакого образования, это приводило в восторг. Я расспрашивал его о годах учёбы, и он рассказывал – медленно, неторопливо. Я чувствовал себя так, будто бы сам побывал там, на его месте.
Операциям на глазах он стал учиться уже сразу же после окончания университета. От той же болезни, что поразила и мои глаза, он избавил множество человек.
Он написал диссертацию (для меня это слово было незнакомым, но Валентин Феликсович растолковал мне его) о новом методе обезболивания, который назывался региональной анестезией. Он был женат: жену его звали Анной Васильевной. С ней он познакомился, когда работал военно-полевым хирургом на дальнем Востоке, во время русско-японской войны. Были у них и дети.
Священнический сан он принял неожиданно для самого себя, после разговора с епископом Иннокентием. После этого он стал и священником, и врачом, и профессором. В 1921 году, Войно-Ясенецкий появился в больничном коридоре… в рясе и с наперсным крестом на груди…
В 1923 году Валентина Феликсовича арестовали по подозрению, как он сказал, в «контрреволюционной деятельности». Это положило начало ужасным одиннадцати годам – одиннадцати годам тюрем, ссылок… Валентин Феликсович рассказывал, как его посадили в поезд, но он не смог двинуться с места – толпа народа легла на рельсы, желая удержать его. Он говорил, и в голосе моего спасителя слышались… слёзы.
Он рассказывал, как в тюрьмах делился с преступниками одеждой и заслуживал их уважение. Рассказывал, как однажды провёл операцию молодому крестьянину. Рассказывал о заключении в Енисейской тюрьме и о том, как он прогонял из камеры клопов. Я слушал историю этого удивительного человека и поражался тому, что он, пройдя столько испытаний, оставался таким добрым и чутким….
Так и проходили дни: я приходил на перевязку, слушал удивительно красивый басовитый голос Валентина Феликсовича и надеялся на чудо.
Чудо свершилось.
Я снова сплю, но на этот раз я знаю об этом. Мои глаза плотно закрыты, а сверху я чувствую тяжесть бинтов. Кажется, я уснул после перевязки. Валентин Феликсович, наверное, где-то в доме. Мне нужно проснуться.
Что это? Мне никогда не снилось ничего, кроме темноты. Так что же это такое? Это… лицо? Улыбающееся, мужское лицо? Почему оно в этой темноте? Я ведь никогда не видел чьего-то лица. Почему я вижу его сейчас? И откуда я знаю, что это спаситель? Почему? Это лицо… оно такое суровое. Лицо человека, прошедшего множество испытаний. И я… я вижу его, боже, я же вижу его… В этой темноте… Не может быть…
Я проснулся в маленькой, пыльной комнате. В ней невероятно светло: я увидел стол, стул, низенькую кровать с простынями, на которой я лежу. Я не уверен, но мне кажется, что этот цвет называют белым.
И тут я понял.
Я вижу.
Я вижу окно, распахнутое окно, сияя в котором косо ломаются солнечные лучи. Я вижу листья и деревья. Я даже вижу свою палку (палку из ясеня ), на которую я опирался при ходьбе.
- Ва… Валентин Феликсович… - мой голос дрожит.
- Что-то случилось? Ты уснул, после того, как я сменил бинты. Ты выглядел усталым, и я решил тебя не будить… - Валентин Феликсович быстро появляется в проходе, встревоженный моим испуганным голосом.
Я смотрю на него. Невысокий, плотный мужчина. Его лицо… первое лицо, которое я увидел. Самое прекрасное из всех лиц. Каждая морщинка на нём, блеск его чудесных глаз, его изумлённая улыбка. Он так невыносимо красив просто потому, что я вижу его…
- В… Валентин Феликсович… У вас очень красивые глаза.
Ветер дует в приоткрытое окно. Меня душит чувство благодарности, и я медленно встаю с кровати, не пытаясь сдержать счастливых, горячих слёз. Я подхожу к нему – теперь я знаю, где он находится, и могу его видеть, подхожу и целую его руки.
Он гладит меня по голове, улыбается, изумлённо и счастливо. А я не понимаю, как я жил в сплошной темноте, где не было таких лиц, лиц добрых и невероятно сильных духом людей, которые делают мир лучше, которые открывают дорогу в мир добра и света.
Валентин Феликсович открыл мне путь в мир, в котором тьма уступает место безграничной, светлой силе. В этом мире нет камней и холодных струй дождя, но есть ведущая в небо лестница и прозрение.
Задумывались ли вы когда-нибудь, что снится слепым людям?
Если да, то я ответил на ваш вопрос.